Другим хотелось чего-то еще
Молва о сходах на Рыбацком пляже расходилась все дальше. Увидеть меня и поучаствовать в разговорах у костра приезжали теперь не только люди из Рязани, но и из Тулы, Тамбова и Воронежа. Многие из них изъявляли желание "вступить в Кобщество". Не всем нравилось, что для этого не требовалось ни клятвы, ни присяги, ни пожертвования: хочешь войти в Кобщество и входи, хочешь остаться в нем и оставайся. Главным было общение, оно и соединяло. Когда люди стали приходить на Рыбацкий пляж в любую погоду, Петр привез из Крыжова большую брезентовую палатку и свечи, которые должны были заменить в ней костер в дождливые дни.
Каждый, кто приходил на Рыбацкий пляж, был для меня “случайным встречным” и становился мне дорог. Но “случайными встречными” я называл вслух только тех, кто ценил Случай так же, как я. Тех, кто хотел слышать "друг" я называл друзьями. Я был семантик и считался с тем, что сознание кроме всего прочего – контекст. Если чей-то контекст отторгал какое-то слово, или сжимал его, или перекрашивал, или сажал в клетку, я больше его не произносил.
Раз Андрей признался мне, что его передергивает всякий раз, когда я называюсь “реалистом”. Слово "реальность", сказал он, стало дырявым, и ему не донести до других значения, которые я в него вкладываю: влетая в головы других, оно наполняется имеющимся там содержанием. Я перестал тогда называть себя реалистом – только семантиком, а реальность стал чаще называть пространством, что в сущности ничего не меняло. Реальность и есть пространство - только пространство существует безотносительно, только оно вечно и бесконечно. Я был готов отказаться от всякого слова, увеличивавшего путаницу. Недоразумений и непонимания было и так много, очень много.
У края откоса, прямо над Рыбацким пляжем, стояли рядышком две сосны. Я любил сидеть там и смотреть на реку. Ко мне стали присоединяться люди, которым надо было поговорить со мной наедине. Их становилось все больше.
Я мог видеть с откоса, как мой сын разжигает костер. Это происходило в одно и то же время, за два часа до ужина. Поварами были обычно близнецы Завьяловы. Варили на Рыбацком пляже всегда уху. Когда она была готова, все собирались у костра.
Прошло какое-то время, и Ваня предложил всякий раз после ужина символически сжигать на костре мечты, делая это по очереди, друг за другом. Андрей сказал, что было бы хорошо перед разговором у костра проводить медитацию, чтобы настрой на него был чище. А Яша однажды заявил, что сходы надо начинать с ритуала "освежения водой", потому что народ привык к водке в компании, и каждый будет о ней думать, если сухой закон держать без альтернативы. И другим хотелось чего-то еще, помимо стихийного общения у огня, чего-то твердого: фундамента, каркаса, столба, ограды, - необязательность была им очень уж непривычна.
Но всякий раз, когда кто-то пытался что-то организовать, меня одолевала лень. Я уходил тогда в лес, и там в меня возвращалась свежесть. Голосу ничего не требовалось, кроме места, и место уже было. Всякое добавление к этому исходило из страха свободы. Каждый, кто хотел свободы, должен был продрогнуть от ее холода, отдрожать от ее сквозняков, отболеть ее лихорадкой. Только после этого пропадал страх перед ней и безмерностью пространства. Только тогда радость религии становилась ровной.
На сходах я сидел обычно с закрытыми глазами, слушая происходящее. Голоса людей, сидевших у костра, писк комаров, которых влекла их кровь, треск горящих веток, трели птиц, шорохи, шуршание, неизвестно чьи вздохи, масса других звуков, которым не было названия, сливались в одну симфонию, но сливались не полностью и не навсегда, как и все во вселенной. Цельность жизни открывается слуху полнее, чем зрению, скользящему по поверхности форм.
Кто сколько звуков слышит в симфонии, раздающейся рядом, не так важно. Гораздо важнее – то пространственное ощущение, которое дает слух. Это ощущение знает душа, жившая когда-то там, где высокое и низкое – равноценно, где нет устойчивости, где отдельность ничто иное, как подъем волны.
Я не смог бы доверять своему зрению так, как доверял своему слуху. Если бы Господь открывался мне не в Голосе, а в видениях, я сомневался бы несравненно больше в качестве своего восприятия, ибо взгляд запеленен. Вслушивание стало моим обычным состоянием. На Рыбацком пляже люди привыкли меня видеть сидящим с закрытыми глазами, даже если рядом был собеседник.
Если меня не спрашивали, я говорил на сходах только тогда, когда хотел раздаться Голос. Я узнавал его по особому, ни на что не похожему напряжению в горле, от которого мгновенно пропадали мои мысли и замедлялось дыхание. Я становился только слух. Голос давал себя услышать в разных ситуациях, в унисон с симфонией момента, или нет.
Иногда звучание Голоса прорезало происходящее, как нож оберточную бумагу. Искать в его проявлениях причинно-следственную связь не имело смысла: ее не могло быть. Если бы я ее обнаружил, я бы усомнился, что слышал Голос, а не что-то еще. Стихийность была как раз его отличительным признаком, ибо он приходил из той части пространства, где не было времени, а значит – закономерностей, которые мы можем постичь. Там была полная свобода – немыслимая, невероятная, невозможная для человека, эхо которой раздается, когда в ход событий вмешивается Случай. Только тот станет свободен, кто не страшится Случая. Кто готов принять все, что он ему принесет. В том числе и боль.
А.Авилова. «Очередной мессия и его сын»
Продолжение следует...